мужик, пьяно уставившись на море, пел хрипло и громогласно, на одной чудовищной ноте: «…доста-а-али-и-и Ку-у-ури-и-илы-ы-ы… до-о-оста-а-али-и-и…» А потом мглу снесло – и судно открылось. Кто-то сказал:
– Наш пароход. – Толпа сразу зашевелилась, обрела форму, сгущаясь ближе к пирсу.
Большой океанский сухогруз вздымался над морем на дальнем рейде. И то, что было под ним колыханием свинцовых вод, казалось диким и бестолковым, миллионнолетней мутью, вздыбленной со дна. Он же являл собой отмытое дождем монументальное великолепие цивилизации: черный, будто лакированный, с белой эмалевой надстройкой, с белыми мачтами и оранжевыми стрелами. Ветер гнал свинцово-пенную муть, но сухогруз стоял незыблемо, словно лакированный башмак великана, ступивший в лужу. В такой утробе, за лакированной сталью, отделившись от дикости мира, никогда не ведомо, что там в луже: шторм, штиль, – море никак и никогда не касается тех, кто живет там, как если бы они жили в небоскребе на морском побережье; море с такого огромного судна – это всегда далекая картинка, не в иллюминаторах, а в окнах, и окна широки и светлы, как в добротных домах богачей, и в кают-компании для услаждения команды растут пальмы в кадушках, и будто сами моряки, непонятно почему так названные – моряками, тоже как пальмы, как нежные фикусы, произрастают в оранжереях. Такое судно для островитян, для аборигенов – цитадель комфорта, и войти в ее стены, почувствовать запахи свежей краски и пластиков – словно особая честь. И было видно: крохотное суденышко отвалило от огромного судна – маленький самоходный плашкоут доставлял какие-то грузы.
СП через некоторое время подошел к пирсу, палуба его была мокра – от дождя и брызг. У толпы, как у живого существа, сразу обозначились голова и хвост, но каждая клеточка существа захотела быть головой: толпа подобрала чемоданы, тюки, баулы, узлы и потекла на пирс спрессовывающейся пестротой и разрастающейся говорливостью, ворчливостью, охами, вздохами, плачем… Несколько человек на плашкоуте – команда – все еще были отделены невысоким бортом от толпы, от пирса, и отделены темной щелью, провалом – между плашкоутом и пирсом, – где холодно и мокро хлюпало, булькало, словно чавкала там мокрая темная пасть. Матросы смотрели на толпу скользящим взглядом, который неспособен выхватить ни одного лица, и занимались своими делами с той натужностью, с которой являются перед зрителями самодеятельные артисты в сельском клубе. В провале чавкало, швартовы, серо-белые, потертые, натягивались и ослабевали, и, когда ослабевали, раздавался звук сдавленных кранцев, сминаемой трущейся резины… И так стало тянуться время, тянуться и сминаться, но никто ни о чем не просил, а только терпел это время, повисшее на плечах каждого дополнительным грузом, изматывающим похлеще поклажи. Прошло десять минут, двадцать, сорок… Когда перекинули деревянные сходни с плашкоута на пирс, толпа будто не сразу и поверила в это, несколько мгновений пребывая в застылости, а потом разом загудела и тронулась, сшиблась телами, чемоданами, мешками, заругалась, заматерилась, заплакала. И шкипер, отрешенно не глядя на людей, но отрабатывая деловитость, стал кричать в мегафон в самые лица, напирающие на сходни:
– Граждане беженцы! Посадка по пейсят человек. За одну ходку беру пейсят человек. Не ломитеся, поломаете мне судно. До вечера далёко: перевезем почти всех…
Ему не надо было говорить этого жуткого, подтачивающего, разрушительного «почти». Народ, взбудораженный размытостью, куцестью надежды, пошел напролом, относя от сходней двоих человек из команды. Так что, когда эти двое сумели наконец протиснуться к сходням и вдернуть их на плашкоут, уже под завязку набилось народа – от борта к борту, и, набившись, каждый врос в свое место и занемел, захряс, не видя, не чуя, не признавая опасности. Народ разом замолчал: и те, кто счастливо утвердился на палубе, и те, кто в большинстве остался на пирсе в надежде, что будут еще рейсы. Но шкипер бесновался в мегафон:
– Ах, ё… и на… Выходитя назад!.. Назад-обратно, грю!..
Никто не шелохнулся.
– Мы никуды не пойдем! – орал он, и мегафон пятикратно усиливал и без того крепкий голос.
– Не трындычи, – наконец одиноко сказали из пассажирской массы. – Заводи свою кипятилку и пошли.
– А иди ты сам! Плыви ты говной в проруби! Выходитя половина назад! Я за вас отвечати не желаю!
– Перед кем тебе отвечать, дундук? Если оверкиль сыграем, отвечать будешь перед крабами. Заводи, тебе говорят. Или ты баба?
– Я баба?! – психанул шкипер. – А вот и заведу, мадрид тебе в ливерпуль! – Он ушел в рубку, стал отдавать команды молчаливым и немного напуганным подчиненным. И тогда толпа вновь понемногу зароптала.
Дизель прибавил обороты, матрос принял швартовы, и плашкоут тихо отвалил. Шкипер сам стоял на штурвале. Тогда опять утвердилась тишина, кажется, никто не дышал. И был этот момент самым странным и напряженным для людей – минута недоумения, онемелости. Берег, который они, кажется, уже десятки раз успели проклясть, отодвигался, и что ему было до их проклятий – берег есть берег, в конце концов, не человек принимает в себя землю, на которую ступил когда-то, а совсем наоборот. Это была минута, когда каждый на палубе стал способен ощущать движение времени сквозь себя, и это было больно, как если бы сквозь человека, сквозь грудь его, медленно продевали длинную горячую иглу. И среди пассажиров маленький пацан, что-то почувствовавший, потрясенный, тянулся на цыпочках, вытягивал шейку, но из-за массивных спин и голов ничего не видел – только побелевшую ранними высотными снегами вершину вулкана Менделеевского: заледеневшая каменная медвежья голова в оборвышах туч реяла над людьми, над островом, над морем.
Люди на пирсе уменьшались в темные и светлые пятнышки. Плашкоут пошел мимо второго рыбокомбинатовского пирса, частично разрушенного, захламленного и оттого совсем безлюдного, и с палубы увидели, как собаки, провожавшие хозяев, целая свора – но теперь уже не свора, а стая голов в двадцать – бежали вдоль берега, вбежали на второй пирс и собачьей толпой собрались на самом краю, на уцелевшем пятачке: острые мордочки и взметнувшиеся виляющие хвосты. И вдруг развязным пьяноватым голосом заговорила крепкая женщина лет тридцати, майорша, налегшая локтями на борт, она заговорила с соседом, но получалось, что говорила для всех, кто был поблизости:
– Я сама застрелила Ральфа. Лучше бы я застрелила своего пентюха… Я сказала ему, что нельзя бросать Ральфа на мучение. А он не смог. Он всегда как телок. Он не смог… Тогда я сама… Я выпила водки, взяла «макарова» и отвела Ральфа за сарай… Он смотрел мне в глаза… – Она замолчала, злобновато фыркнула, а потом добавила: – Тогда я выстрелила ему в глаз… Лучше бы я выстрелила между ног моему пентюху.
Плашкоут вышел на открытую волну. Его стало подхватывать и сильно кренить. И один пассажир – из тех, кто понимал, что это такое для суденышка с крохотной осадкой и перегруженной палубой, – натужно, отчаянно матюкнулся; тогда грубый голос, наверное, тот самый, что еще у пирса увещевал шкипера выходить в море, сказал:
– Заткни хайло, здесь дети…
После этого все молчали, терпеливо принимая в испуганные замерзшие лица веера брызг, сбиваемые плашкоутом со встречной волны. И тогда все отвернулись от левого борта, где был берег, и повернулись в ту сторону, где вырастала громада сухогруза: мосты – нет, не были сожжены, они погрузились в океан. Шкипер передал штурвал матросу, выставил на воздух мегафон и стал вещать:
– Не грудитесь на правом борте! Частично вернитесь обратно… Еще вот вы тама… Да, ты, ты! И они тама: перейдите на левый борт… Ладно, буде, стойте, не шарахайтесь туды-сюды… Сидим ниже ватерляя, до берега далеко, до дна рукой подать. – Он вернулся к штурвалу и стал поворачивать вправо, чтобы подойти к сухогрузу с подветренной стороны. Но едва плашкоут подставил волне скулу, как накренился с такой силой, что народ и чемоданы, баулы – все поползло к правому борту. Кто-то завопил, однако волна прошла под ними, суденышко выровнялось и стало крениться на другую сторону. Шкипер же в невысокой маленькой рубочке поспешно еще сильнее накручивал и накручивал штурвал, так что плашкоут, будто сам собой, развернулся на полгоризонта, оказавшись носом к берегу. Среди пассажиров стали кричать, но уже не испуганно, а грозно. Растерявшийся шкипер сбавил ход, а потом и вовсе дал реверс. И чтобы больше не поворачивать и не подставляться бортом волне, пошел к сухогрузу задним ходом. Хлесткая волна била в корму, ледяными фонтанами накрывая тех, кто там сгрудился. С сухогруза на подходе стали